– Но господа добры и приветливы с нами.
– О Боже! Да, они дают нам то, что плохо для прислуги, но слишком хорошо для свиней. Они дали тебе пять шиллингов, чтобы купить обувь Джиму. А к Рождеству они дарят нам бутылку вина, прекрасного вина, которое превращает всю кровь в огонь и делает нас добрыми, пока мы его пьем! Но что это доказывает?.. Он может пить такое вино каждый день, может купаться в нем, если захочет, и кормить свою собаку на серебре… Видишь баронета в бархатном камзоле, садящегося на пони? Это чистокровный пони, который стоит больше, чем тебе когда-либо удавалось скопить, если даже мы тратились только на самое необходимое!.. А теперь полюбуйся на моего сына в грубой холщевой блузе и башмаках, подбитых гвоздями, между тем я очень хорошо знаю, кто из этих двоих более искусен в разного рода занятиях.
– Да, наш Джимми умненький мальчик, – сказала мать, с любовью глядя на сына. – Но ему надо быть добрым и послушным и не мучить поросят и кур, потому что это очень гадко.
– Черт тебя побери! – воскликнул браконьер. – Я вовсе не желаю сделать из него бабу. Пусть мучает поросят, сколько ему угодно, я делал то же самое, когда был в его возрасте!
Жильберт Арнольд, целые дни проводивший с трубкой в зубах, заложив руки за бархатную жакетку, вовсе не походил на человека, примеру которого было бы полезно следовать. Может быть, эта мысль мелькнула в голове его жены, когда она, вздыхая, снова принялась за дело. Он любил, когда она работала до изнеможения, и часто упрекал ее в лени, между тем как сам стоял за дверью, наблюдая за всем, что происходило в коттедже. Но случалось, что он горько смеялся над ее прилежанием и, указывая на замок трубкой, которая почти постоянно была в его руках, спрашивал: не думает ли она купить себе такой же дом?
У Жильберта Арнольда предрасположенность к ненависти, зависти и злобе была намного сильнее, чем у других людей его положения. Он презирал индийского офицера, но он презирал и сэра Реджинальда, хотя последний и подарил его жене готическую сторожку и назначил очень хорошую еженедельную плату, кроме того, простил Жильберту множество проступков, совершенных в Лисльвуде. Он ненавидел белокурого мальчика, который проезжал мимо него на своем чистокровном пони, и завидовал его прекрасному замку, убранство которого стоило так дорого, ему хотелось бы сбросить баронета с седла и втоптать его в грязь. В лунные ночи он стоял на крыльце, глядя на замок и желая, чтобы это величественное здание вдруг объяло пламя, и оно превратилось бы в груду безобразных дымящихся обломков.
– Горят же другие дома, а этот никак не сгорит! – бормотал он со злостью.
Одно время в Лисльвуде свирепствовала оспа, и Жильберт находился в необычайно приподнятом расположении духа, но страшная гостья ушла, так и не постучав своей костлявой рукой в ворота Лисльвуд-Парка.
– Умирают же у других дети, а этот все живет! – рассуждал Жильберт.
Но хотя благодаря неутомимым заботам нянек и докторов баронет и избежал различных опасностей, угрожающих детям, он казался не особенно крепким. Он был слишком мал ростом, чрезвычайно апатичен и учился с трудом, физические упражнения не нравились ему, к книгам и картинкам он тоже не чувствовал никакого влечения. Целыми днями он сидел в своей комнате, не делая ничего, и даже сесть на пони его заставляли только насильно. Он был не больше семилетнего сына Жильберта и гораздо слабее его. Он не был ни привязчив, ни нежен и довольно равнодушно относился к своей матери, которая боготворила его. Казалось, что он симпатизирует только сыну Жильберта, останавливал своего пони перед калиткой, когда Джеймс Арнольд играл в саду, и задавал ему сотни детских вопросов, между тем как Жильберт, притаившись за дверью, смотрел на детей своими кошачьими глазами.
Следует отметить, что Жильберт всегда избегал дневного света. Даже дома, в своих четырех стенах он как будто прятался от врага. Быть может, это в нем было от прошлого, когда он подолгу прятался в кустах или лежал во рву. Он ходил по комнатам тихо и осторожно, будто ожидая, что из-за угла вот-вот выскочит какой-нибудь лесничий или констебль. Он не занимался ни своим домом, ни своей наружностью: по нескольку лет подряд носил один и тот же бархатный сюртук, на котором болтались стеклянные пуговицы, пестрый шерстяной галстук, широкие старые панталоны, подаренные ему еще покойным баронетом, и худые, стоптанные сапоги. Капитан Вальдзингам во время одной из своих утренних прогулок заметил его, стоящего в дверях сторожки, и начал кланяться ему, на что Жильберт отвечал каким-то ворчанием, которое должно было отбить у капитана всякую охоту к разговору.
Однако мало-помалу Вальдзингам заинтересовался этим человеком, его угрюмый вид и нелюдимость возбудили в нем желание побольше узнать о его прошлом, и он начал наводить справки.
– Раскаявшийся браконьер, – повторил он задумчиво, когда один из лакеев сообщил ему некоторые факты из биографии Жильберта Арнольда, – старая острожная дичь, ленивец, ханжа, живущий трудами жены, которая слишком добра к нему… Да, я с самого начала считал его таким!
С тех пор нелюдимый сторож стал предметом особенного внимания капитана, он начал заговаривать с ним, хотя с трудом мог вытянуть из него пару слов, и видел, что Жильберт крайне недоволен такой настойчивостью. Капитан расспрашивал его о прошлом, о том, не был ли он счастливее, когда занимался ремеслом браконьера и сидел в тюрьме, но Жильберт был слишком лицемерен, чтобы отвечать на эти вопросы откровенно, и уверял, что искренне раскаивается в своих прежних заблуждениях, при этом он приводил множество цитат из религиозно-нравственных брошюрок, которые давал ему читать ректор.
Все это не охладило живого интереса, который капитан чувствовал к экс-браконьеру: редко бывало, чтобы он проходил мимо, не поговорив с Жильбертом, казалось, что глаза сторожа, сверкавшие из-за косяка двери, имели какое-то особое магнетическое влияние на капитана, вроде того, что производит на маленькую птичку взгляд кошки.
– Это один из тех людей, встречаясь с которыми в глухом месте ночью, хорошо иметь с собой здоровую палку и хороший пластырь, – пробормотал однажды капитан после беседы с Жильбертом Арнольдом. – Он делал много предосудительного в молодости и теперь ненавидит себя – так же, как ненавидит других за то, что они не похожи на него. Он низкий, лицемерный, подлый трус, я убежден в этом, а между тем мне приятно видеть его и говорить с ним.
V. Майор Гранвиль Варней и миссис Гранвиль Варней
Аллеи Лисльвуд-Парка покрылись густой листвой. Прошло полгода с тех пор, как Артур Вальдзингам женился на женщине, которую он любил так давно. Они завтракали в библиотеке за маленьким столом, придвинутым к окну с разноцветными стеклами, по милости которых снежно-белая скатерть и кисейный пеньюар миссис Вальдзингам казались окрашенными во все цветами радуги. Комната была залита мягким солнечным светом, и сэр Руперт Лисль невольно щурил свои голубые глаза. На столе стояли вазы из севрского фарфора, наполненные сочными виноградными кистями среди широких резных листьев, паштет из голубей, окруженный красивым бордюром из белой бумаги, банки с консервами и медом и превосходный серебряный чайный сервиз. В открытое окно вливался аромат тысячи роз, шум ручья, впадавшего в озеро, жужжание пчел, пение птиц, жалобное мычание коров, проходящих мимо парка, и мурлыканье ангорской кошки, лежавшей на широком подоконнике, – все это сливалось в приятный шум, создававший атмосферу домашнего уюта.
– Клэрибелль, – сказал капитан, – я не думаю, что за все лето был день прекраснее этого. Я хочу пригласить вас на прогулку, я возьму и вас, сэр Руперт. Ведь вы пойдете с нами гулять, баронет?
Капитан любил величать своего пасынка этим титулом, казавшимся несовместимым с бледным, худым мальчиком, которому он принадлежал и которому весьма нравился.
– Хотите, баронет, – продолжал капитан, – проехаться к косогорам, а оттуда – до тех деревенек на Лондонской дороге? Дети прибегут смотреть на ваш фаэтон, ваших прекрасных лошадей и ливрейных лакеев, хотите, баронет?